«Приняли Его в пощечины», «градом на Него посыпались пощечины», сказано у Марка (14, 65) с почти невыносимой, как бы площадной, грубостью. Мог ли так сказать Петр? Кажется, мог. Сколько раз, должно быть, вспоминая об этом, с удивлением — ужасом, понял, наконец, что значит; «обратитесь», «перевернитесь», «опрокиньтесь» (Мт. 18, 3); понял только теперь, что «царство Божие есть опрокинутый мир», где все наоборот: чем хуже здесь, тем лучше там; слава Господня — позор человеческий; только на самом темном, черном пурпуре ярче всего горит алмаз.
«Некоторые» над Ним ругались: значит, не все; были, может быть, и такие, что хотели бы плюнуть в лицо не Ему, а тем, кто на Него плевал, а Ему сказать:
помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое. (Лк. 23, 42.)
Вдоволь надругавшись над Ним, заперли Его в темницу до утра.
Снова Сын наедине с Отцом; снова молится той же молитвою, как в Гефсимании, и уже иной. Ангелы ее не знают, но, может быть, одно только слово, подслушанное из нее людьми, неизгладимо запечатлено и передано в двух евангельских свидетельствах — Матфея (26, 64) и Луки (22, 69).
…Узрите Сына человеческого, сидящего одесную Силы и грядущего на облаках небесных, — отныне — сейчас,
Мог ли Он за шесть часов до Голгофы все еще надеяться, что чаша сия пройдет мимо Него — царство Божие наступит «сейчас»? О, конечно, по нашему человеческому разуму, не мог! Если Он и говорит: «сейчас», то уже не на нашем, человеческом языке времени, а на своем, божественном, — вечности: «Прежде, нежели был Авраам, Я семь» (Ио. 8, 58). То, что во времени будет через века-эоны всемирной истории, — в вечности уже есть «сейчас». Это в кромешной тьме Агонии, — как бы солнце Воскресения уже возвещающий, крик петуха. Но если таков божественный для Христа, Сына Божия, смысл этого «сейчас», то есть у него, может быть, и другой, для Иисуса человека, человеческий смысл. Мог ли Иисус до конца, до последнего вздоха, надеяться? В этом сомневаться, — значит сомневаться в том, что Сын человеческий — Сын Божий. Если до последнего вздоха Сын любит Отца, то и до последнего вздоха надеется. Это — самое невозможное для нас, невообразимое, как бы сумасшедшее, с ума сводящее, но и самое несомненное в Страстях Господних. Те, кто, стоя у креста и слыша последний вопль Распятого:
Или! Или лама сабахтани! —
думают, что Он «зовет Илию»:
постойте, посмотрим, придет ли Илия спасти Его? (Мт. 27, 46–49), —
не совсем ошибаются: ведь и сам Иисус почти то же скажет или мог бы сказать (это по лицу Его, должно быть, верно угадано) распятому с Ним разбойнику:
ныне же, σήμερον, сегодня — сейчас будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 43).
Рай — царство Божие. Где — на земле или на небе, во времени или в вечности? Этого Он уже не знает, потому что земля и небо, время и вечность для Него сейчас — одно. [873]
Но если это будет завтра, на кресте, то, может быть, есть уже и сегодня, на Крестном пути. Атома надежды довольно, чтобы родилась из него вторая Агония, уже неземная, неизвестная нам, невидимая. Видимых — три: первая в Гефсимании, бывшая; вторая, настоящая, — на Крестном пути; третья, будущая, — на Кресте. Видимых три, а невидимых сколько? Этого и Ангелы не знают, но люди могли бы, должны бы знать потому именно, что люди — не Ангелы: как будто Он страдал; страдает и будет страдать не за нас, людей, не с нами, не в нас; как будто Он — не мы. Нет, мы слишком хорошо знаем, как Он страдал; если же не знаем, то потому, что отрекаемся от Него, как Петр; предаем Его, как Иуда.
«Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо меня», — говорит Он, как дышит, каждый миг, с каждым шагом на Крестном пути, с каждым биением сердца и знает, что в следующий миг скажет: «Но не Моя да будет воля, а Твоя» (Мк. 14, 36). И будет каждое следующее «но» больней, чем предыдущее; глубже, все глубже, пронзительнее жало Агонии впивается в сердце.
Сколько Агоний — сколько ступеней бесконечно нисходящей лестницы в ад? Ниже, все ниже сходит в кромешную тьму. Но, как бы низко ни сошел, горнего света луч везде осияет Его; обвеет везде дыхание Духа — Матери.
Ты — Сын Мой возлюбленный; во всех пророках я ожидала Тебя, да упокоюсь в Тебе, ибо Ты — Мой покой. Моя тишина, —
говорит Сыну Матерь-Дух и в эту последнюю ночь, как в тот первый день служения Господня.
Если я пойду и долиною не убоюсь зла, потому что Ты со Мною (Пс. 22, 4), —
отвечает Матери Сын.
Вот как, должно быть, молился Господь в эту последнюю ночь перед Голгофой, лежа на соломе в темнице, избитый, поруганный, оплеванный.
Очи закрыл, и тише, все тише лицо. Спит? Этого не знают и Ангелы. Но если бы увидела Его матерь земная, то подумала бы, может быть, что и младенцем на руках ее так тихо не спал.
9. СУД ПИЛАТА
Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти.
Так у Матфея (27, 1), а у Марка (15, 1):
тотчас, поутру, первосвященники со старейшинами и книжниками, и весь Синедрион постановили приговор, [874]
Очень вероятно, что это второе, после ночного, необходимое, по закону, для смертного приговора, дневное заседание Верховного суда происходило уже не в доме Каиафы, а в месте более священном, близ «Величества Божия», — в храмовой синагоге, Bet-Midrasch, или «Палате Тесаных Камней», Lischkat Hagasit, той самой, где некогда отрок Иисус внимал учителям Израиля, может быть, сегодняшним судьям своим и убийцам. [875]
«Все первосвященники», здесь, у Матфея, так же, как во всех евангельских свидетельствах, значит: «все родные и близкие первосвященников», [876] так что и здесь шапка-невидимка не снята с Ганана: может быть он и на этом дневном совещании, так же как и на давешнем, ночном, невидимо присутствует.
«Смертный приговор постановили», — кажется, значит: «постановили два приговора»: один для Израиля, над «богохульником», gidduphi, а другой для Пилата, над «царем Иудейским», «возмутителем»:
Он возмущает народ. (Лк. 23, 5.)
Время дня обозначается с точностью у первых двух синоптиков (Мт. 27, 1; Мк. 15, 1) и IV Евангелии (18, 28), одним и тем же словом, что значит: «на восходе солнца», около шести часов утра. [877]
Судя по внезапно наступающей в тот день, полуденной, как бы полуночной, тьме Голгофской, —
тьма наступила по всей земле (Мк. 15, 33), — ·
солнце в то утро взошло мутно-зловещее, как всегда перед юго-восточным ветром, хамзином (khamsin). [878] Только что судьи, выйдя из палаты суда, взглянули на небо, как, может быть, подумали: «в первый день Пасхи, хамзин — недобрый знак!» [879]
«Хуже Черного Желтый», — говорили в народе; это значит: «тихий, желтый диавол хамзина хуже черного дьявола бурь». Очень высоко в небе проносящийся и земли почти недосягающий ветер из Аравийской пустыни гонит по небу облака пыли неосязаемой; только на зубах хрустит она, стесняет дыхание и воспаляет глаза. Где-то очень далеко пронесшегося, черного самума, хамзин — желтая, слабая, но все еще страшная тень. Стелется по земле и по небу, как дым от пожара, мутно-желтая мгла, и тускло-красное, без лучей, солнце висит в ней кровяным шаром. Вдруг, после ночной свежести, наступает тяжелый, как из печи пышащий, зной. В воздухе — едва уловимый, доносящийся с Мертвого моря, запах серы, асфальта, смолы, и еще другой, неуловимейший, как бы от падали. Никнут в поле травы и цветы. Утренние птицы, только что запев, умолкают. Жалобно блеют овцы, и мычат быки. С высунутыми языками бродят псы, и люди тоскуют, как перед неотвратимой бедой. Как бы довременного хаоса и Конца грядущего проходит по лицу земли и неба зловещая тень.